Мне бы только правду рассказать… Логика жизни в рассказах В. Шукшина. 11-й класс


Вероятно, каждого, кто пытается овладеть
“сложностью простоты”, присущей шукшинским
рассказам, неизбежно гнетет смутное
беспокойство: кажется, что за рамками прочтения
остается нечто важное – неразгаданное,
несформулированное. Беспокойство это лишь тогда
чуть отступает, когда начинаешь понимать, что
наше бессилие исчерпать, объяснить прозу
В.Шукшина не случайно: рассказы его именно так и
сделаны, чтобы не поддаться расхожей логике. На
поверхности оказывается лишь очевидно, видимое
глазу и понятное житейскому рассудку; все
неочевидное скрыто в глубине раздумья.

Обостренное ощущение многообразия,
противоречивости, необъятности мира и человека
– одна из основных посылок шукшинского
творчества. “Логика искусства и логика жизни –
о, это разные дела, — убежденно говорил В.Шукшин. –
Логика жизни бесконечна в своих путях, логика
искусства ограничена нравственными оценками
людей”. Вопросы, волновавшие писателя, это
вопросы, обреченные на неисчерпаемость. В
правдивой постановке их и в поисках ответов
Шукшин идет по пути наибольшего сопротивления:
он никогда не пытается подменить реальный мир
своими представлениями о нем. Его всегдашнее
творческое кредо – ни в коей мере не выдавать
желаемое за действительное. Его неизменно
настораживала скороспелость решений, он не верил
в быстроту реакций иных исследователей: “Как
проблема, так непременно ответ тут же. Как вопрос,
так ответ. Да живая жизнь-то она богаче любых
выдуманных схем, многообразнее”.

Из рассказа в рассказ писатель подтверждает
частую несостоятельность и уязвимость
рациональных выкладок в подходе к “живой
жизни”: они как-то оказываются ни при чем, сами по
себе, или, хуже того, не помогают понять, а,
напротив, упрощая, запутывая, наводят на ложный
след. Шукшин ощущал потребность в такого рода
изображении действительности, которое оставляло
бы у читателя правдивое впечатление реальной
сложности бытия при всем накопленном
человеческом опыте, при всех известных истинах,
знаниях моральных нормах. Шукшин мог бы дать
какие-то свои ответы на каждую из взятых им
ситуаций, но он не знает единственно верных,
безусловных. И прямо и честно говорит об этом.
Иногда с нескрываемым сожалением: если бы знать…

Признание сложности жизни при этом вовсе не
отменяет у Шукшина всестороннего осмысления ее,
идеи очеловечивания бытия, разумного
мироотношения. Только бы, как считал Шукшин,
постигая жизнь, не навязывать ей выдуманных,
“искусственных” представлений и догм, а более
чутко прислушиваться к ней, больше доверять и
верить. Пожалуй, наиболее четко эта позиция
автора выражена устами одного из героев рассказа
“Верую!”: “Бог есть. Имя ему – Жизнь… Это –
суровый, могучий Бог. Он предлагает добро и зло
вместе…” “Ты правильно догадался: у верующих
душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь”;
“Вообще в жизни много справедливого…”

Жизнь для Шукшина — воплощение земной мудрости,
сложная гармония и дисгармония разных начал,
изменчивая стихия, сдвинутое равновесие. Душа
человека – маленькая одухотворенная “модель” и
ее отражение. Именно они — “живая жизнь” в ее
сиюминутных и вечных проявлениях и человеческая
душа — стали главным объектом искусства Василия
Шукшина.



Он стремился обнажить самую “трудную” правду
о мире и времени — правду, залегающую в глубинах
человеческой души. Правда и правдоподобие суть
разные вещи для Шукшина. Ситуацию в житейском
плане всего лишь вероятную (в смысле возможности)
он превращал в художественно оправданную,
бесспорную. Домысливание, “фантазирование” у
Шукшина никогда не касается святого для него -
человеческой души. Ее он отказывался
“анатомировать”, она перед ним всегда живое
неразложимое “целое”. Ее он никогда не
приспосабливает, не подгоняет к идее. Своими
рассказами Шукшин пытается выявить внутреннюю
правду интересующего его характера. Правда
невыдуманного характера для него важнее всего.
Потому-то и в ситуации его веришь, что в характер
веришь!

Установка Шукшина на отражение
“нерасщепленной”, подчас причудливой “логики
жизни” столь сильна, что даже сюжетный принцип
организации рассказа стесняет его. “Сюжет
нехорош и опасен тем, что ограничивает широту
осмысления жизни… Несюжетное повествование
более гибко, более смело, в нем нет заданности,
готовой предопределенности”, — полагал В.Шукшин.
Чаще всего в основе его рассказов –
происшествие, случай, эпизод. Это как бы
фрагменты потока жизни, в которых характеры
проявляются той или иной гранью. Начала и концы у
него нередко условны, не замкнуты.



Потому и нет сюжета в привычном понимании, что
Шукшина интересует главным образом некий
“момент” человеческой души. Для автора значим
момент “выпадения” героя из нормального
повседневного обихода: ему становится тесно в
привычных рамках, душа его шире отведенного ей
диапазона проявлений. Отсюда – дисгармония,
обеспокоенность… Жизнь оказывается не то что
сильнее человека, а сложнее того, что он о ней
думал. Эта открывшаяся сложность и начинает
угнетать героя, злить его. Все
“философствования” о жизни оказываются на
втором плане, а “ правда жизни” становится
первична, она и есть проявление души.

Так в рассказе “Залетный” на втором плане
оказывается “философия” Сани Неверова, в
котором Шукшин хотел показать драму угасающей
души, драму обрыва жизни в самой высокой точке ее
понимания и приятия. “Не боюсь, — тихо, из
последних сил торопился Саня.- Не страшно… Но еще
год — и я ее приму. Ведь это же надо принять! Ведь
нельзя же, чтобы так просто… Это же не казнь!
Зачем же так? Кому же это надо, если я не хочу? –
Саня плакал…” Здесь и горькое осознание
неизбежности конца, и бессильный бунт , и
покорность , и боль оттого, что ведь не будет
этого больше никогда, не повторится… Коснулся
человек — не разумом, а чуткой обостренной душой
каких-то поднебесных истин, которые не даются в
обыденной суете: “Я сейчас очень много понимаю.
Все! Больше этого понимать нельзя. Не надо… Вот
сейчас я сознаю бесконечность… Просто я жил и не
понимал, что это прекрасно – жить…” И вот нужно
уходить …Потрясенность просветленной души
неотвратимым — вот что стремился запечатлеть
Шукшин в этом рассказе.

Новелла “Миль пардон, мадам!” — не менее
характерный пример. Есть заметная на первом
плане этическая проблема самоутверждения
человека посредством лжи. Однако у Шукшина ложь
Броньки Пупкова – это и вымышленный “праздник
души”, это и острота переживания выдуманной
судьбы, это и выражение несогласия со своим
сложившимся обликом, попытка хоть в фантазии
ощутить себя незаурядной личностью. Воплощая эти
душевные движения героя, Шукшин хотел прежде
всего поведать о “его тоске, о его жалости и
величии”.



Шукшин подчас не скрывает своего участливого
отношения к близким ему героям, но он все-таки
рисует их так, что симпатии и безусловно
сочувствие к ним читателей отнюдь не
гарантированы. Шукшин всегда знает и помнит об их
слабостях и изломах; он делает так, чтобы не
возникало ощущение благостности, нежизненности
характеров. Тем самым он исключает
“облегченное” восприятие и оценку героев. Тут
можно вспомнить и исповедь Никитича (“Охота
жить”), и “зигзаги” Максима Ярикова в “Верую!”
(“Случалось, выпивал …Пьяный начинал вдруг
каяться в таких мерзких грехах, от которых людям
и себе потом становилось нехорошо…”), и эпизод
из прошлого Ефима Валикова в рассказе “Суд”.
Таких примеров у Шукшина великое множество.

Нельзя сказать, что Шукшин в своих рассказах
неизменно бесстрастен. Он именно личностно
настолько пристрастен, что боится обнаружить это
пристрастие как художник. В нем ощутима
внутренняя борьба, мешавшая расставить все
акценты: интуитивное чувство истины, должного,
желаемого и – сознание сложных отношений с
реальной жизнью. Шукшину кажется насущным
представить истинную картину “бытования” добра
и зла как глубинных импульсов души и сознания
человека. Один из наиболее ярких примеров тому –
рассказ “Охота жить”.

На первый взгляд — это притча о добре и зле, о
том, как вековечная вера в добрые начала жизни
сталкивается со злом и обусловливает гибель
того, кто верит… Но не только об этом рассказ.
Шукшину хочется понять, почему человек иногда
столь ненасытен и зол, почему ему “охота жить”
любой ценой. И тут Шукшин беспощаден. Он пытает
простую светлую веру Никитича столь простой, но
темной “философией” беглого заключенного. Он
словно свою личную веру пытает… Но неужели же
прав этот парень с одичавшей совестью, что каждый
сам себе устанавливает границы своей
греховности и расширяет их согласно своим
устремлениям, силе, возможностям? Если нет
безусловной, всеобщей правды и справедливости,
рассуждает он, то “все позволено”, главными
становятся притязания человеческого “я”. Жизнь
для него — большая игра, где ставка — исполнение
эгоистических желаний. Такую логику непросто
одолеть. Это та же психология философствующего
индивидуалиста, которая гениально угадана и
изображена Федором Достоевским. Только и
остается гневно или напротив, тихо, изумленно
спросить: “Но где же совесть?…” Многое здесь
перемешалось… “Жизнь, язви ее, иди разберись”. -
говорит озадаченный Никитич. А разбираться надо,
считает В.Шукшин.

“В постижении сложности — и внутреннего мира
человека, и его взаимодействия с окружающей
действительностью,- утверждал В.Шукшин, -
обретается опыт и разум человечества”. В этом
своем стремлении он всегда идет дальше своих
героев, оказывается в чем-то мудрее их, видит и
понимает больше, чем они; он размышляет, как бы
отталкиваясь от их судеб, мировосприятий,
поступков. Если рискнуть кратко сформулировать
суть основной коллизии, пристально
рассматриваемой в рассказах Шукшина, то можно
сказать, что это — столкновение человеческой
жизни с человеческим представлением о ней. То
есть Шукшин показывает, что “логика жизни”
преломляется в сознании его героев. При этом он
правдиво исходит из того, что нередко человек
великую сложность жизни, в которой переплелись
добро и зло, простодушие и умысел, явное и
скрытое, невольно пытается упростить. Ему так
легче ориентироваться в мире и оценивать себя и
окружающих. И получается, что в неоднозначной
ситуации он вдет себя достаточно однозначно,
прямолинейно. Шукшин при этом не делает каких-то
“выводов”, он лишь демонстрирует недостаточную
степень адаптации души и разума человека к
сложности жизни.




Следующий: