Экзамен ББ

1. Добролюбов «Что такое Обломовщина?».2. Писарев «Базаров».3. Успенский «Живые цифры».4. Достоевский «Речь о Пушкине».5. Салтыков-Щедрин «Разговор мальчика в штанах и мальчика без штанов».6. Чехов «Остров Сахалин».7. Победоносцев «Великая ложь нашего времени».8. Толстой на выбор: «Патриотизм и правительство» или «Не могу молчать».9. К. Леонтьев «Два графа».10. Ленин «Партийная организация и партийная литература».Из сборника «Вехи» 2 статьи:11. Изгоев «Об интеллигентской молодёжи».12. Кистяковский «В защиту права».13. Мережковский «Грядущий хам«.14. Горький «Несвоевременные мысли».

Добролюбов «Что такое Обломовщина?»

Николай Александрович [24. 1(5. 2). 1836, Н. Новгород, ныне Горький, — 17(29).11.1861, Петербург], рус. лит. критик, публицист, просветитель, революц. демократ и философ-материалист. С 1857 постоянный сотрудник журн. «Современник», ближайший помощник и друг Чернышевского.

http://feb-web.ru/feb/gonchar/critics/gvk/GVK-053-.htm

Анализ

Откуда взято название добролюбовской статьи? Вспомним, что в самом гончаровском произведении сам же Илья Ильич Обломов назвал причину своего самоуничтожения кратко и емко: «обломовщина». Николай Александрович Добролюбов показал всему обществу, как может смертельно больной человек, вчерашний студент, литератор, не пишущий романы, стать классиком. Его статья была сразу замечена. Смысл — пояснение фразы Обломова. Сделано это тонко и ярко, в контексте того, как понял сам Добролюбов, что такое обломовщина. Краткое содержание этой знаменитой работы мы предлагаем вашему вниманию-

Потомственные дворяне и бояре — «обломовцы«? О чем пишет литературный критик? О том, что Гончарову удалось рассмотреть истинно русский типаж и раскрыть его беспощадно и достоверно. Действительно, это тогда было. Худшая часть дворянства и барства, понимая, что ничего толком для общества они уже не сделают, жила, упиваясь своим богатством, лишь в свое удовольствие. Дремотное существование «жизнью желудка» этой прослойки общества тлетворно разлагало остальное русское общество. Литератор выносит суровый исторический вердикт дворянству и барству в России: их время прошло бесповоротно! Статья Добролюбова «Что такое обломовщина?» открыто обличает антиобщественный характер «обломовцев»: презрение к труду, потребительское отношение к женщине, бесконечное словословие. Между прочим, это то же что клеймят и наши классики-современники, например Виктор Пелевин: гламур и дискурс, только названные иначе. Ведь современное необарство и неодворянство породило новых людей-паразитов.-

Вся Россия — Обломовка Название деревни — Обломовка — критик предельно обобщает. По-своему видит в контексте гончаровского романа Николай Александрович Добролюбов, что такое обломовщина. Краткое содержание его статьи дает четкое представление о России как о совокупности тысяч и тысяч деревень Обломовок. Конечно, не в прямом смысле, а фигурально. Огромными ресурсами бездарно владеют дворяне, являющиеся зачастую людьми-паразитами, по своей сущности — рантье, глубоко презирающими своих соотечественников, не стремящимися сделать ничего конструктивного для общества. В результате общество теряет динамику, становится пассивным, погружается в кризис-

Проблема нового человека Нужна перезагрузка, надо чтобы во власти и в промышленности появились новые люди. Гончаров создал поэтому образ активного и творческого Андрея Штольца. «Впрочем, их на текущее время нет!» — говорит в своей статье Добролюбов «Что такое обломовщина?» Краткое содержание, а точней изложение последующих его мыслей – это потенциальная неспособность «Штольцев» стать «умом и сердцем» России. Неприемлемым для людей, выполняющих столь важную миссию, является рефлекс «склонять голову» перед обстоятельствами, когда им кажется что эти обстоятельства сильнее. «Общественный прогресс требует большей динамики, чем ею обладает Штольц!» — считает Добролюбов. Что такое обломовщина? Краткое содержание статьи, где впервые прозвучал этот вопрос, указывает на то, что в самом романе Гончарова содержится и противоядие от этой болезни общества. Образ Ольги Ильиной, женщины, открытой для всего нового, не боящейся никаких вызовов времени, не желающей во исполнение своих устремлений ждать, а, наоборот, самой активно менять окружающую реальность. «Не Штольца, а Ольгу Ильину можно по-лермонтовски назвать «героем нашего времени»!» — считает Добролюбов.

Выводы Как много может совершить человек до 25 лет? На примере Николая Александровича мы видим, что он может не так уж и мало — заметить самому и указать другим на «свет» среди «полночной темноты», выразить свою мысль исчерпывающе, ярко и емко. В соседней с угасающим от смертельной болезни литературным гением комнате безотлучно находился Н.Г. Чернышевский, который продолжил «зависшую в воздухе» мысль друга, «ребром» мощно поставив вопрос перед соотечественниками: «Что делать?» Не только ответил Добролюбов «Что такое обломовщина?». Кратко, емко, художественно достоверно он подчеркнул тлетворное влияние устоев крепостничества, необходимость дальнейшего общественного прогресса. Возможно, поэтому его авторская оценка романа Ивана Александровича Гончарова «Обломов» стала и знаменитой, и классической.

Краткое

   Десять лет ждала наша публика романа г. Гончарова. Задолго до его появления в печати о нем говорили как о произведении необыкновенном. К чтению его приступили с самыми обширными ожиданиями. Но первая часть романа произвела неблагоприятное впечатление на многих читателей. Последующие части романа сгладили первое неприятное впечатление у всех, у кого оно было     Может показаться странным, что мы находим особенное богатство содержания в романе, в котором, по самому характеру героя, почти вовсе нет действия.     »Обломов» вызовет, без сомнения, множество критик. Поэтому нам кажется нисколько не предосудительным заняться более общими соображениями о содержании и значении романа Гончарова, хотя, конечно, истые критики и упрекнут нас опять, что статья наша написана не об Обломове, а только по поводу Обломова.     Гончаров вам не дает и, по-видимому, не хочет дать никаких выводов. Жизнь, им изображаемая, служит для него не средством к отвлеченной философии, а прямою целью сама по себе. Ему нет дела до читателя и до выводов, какие вы сделаете из романа: это уж ваше дело. Ошибетесь — пеняйте на свою близорукость, а никак не на автора.     В уменье охватить полный образ предмета, отчеканить, изваять его — заключается сильнейшая сторона таланта Гончарова. И ею он особенно отличается среди современных русских писателей. Он ничем не увлекается исключительно или увлекается всем одинаково.     Лень и апатия Обломова — единственная пружина действия во всей его истории. Как же это можно было растянуть на четыре части! Но тем не менее в таланте Гончарова — это драгоценное свойство; чрезвычайно много помогающее художественности его изображения.     История о том, как лежит и спит добряк-ленивец Обломов и как ни дружба, ни любовь не могут пробудить и поднять его, — не Бог весть какая важная история. Но в ней отразилась русская жизнь, в ней предстает перед нами живой, современный русский тип, отчеканенный с беспощадною строгостью и правильностью;     Слово это — обломовщина; оно служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни     Причина обломовской апатии ко всему заключается отчасти в его внешнем положении, отчасти в образе его умственного и нравственного развития.     От природы Обломов — человек, как и все. Но он раб каждой женщины, каждого встречного, раб каждого мошенника, который захочет взять над ним волю. Он раб своего крепостного Захара, и трудно решить, который из них более подчиняется власти другого.     Все Обломову наскучило и опостылело, и он лежал на боку, с полным сознательным презрением к «муравьиной работе людей», убивающихся и суетящихся Бог весть из-за чего…     Обломов не есть существо, от природы совершенно лишенное способности произвольного движения. Его лень и апатия есть создание воспитания и окружающих обстоятельств. Главное здесь не Обломов, а обломовщина.     Если б Илье Ильичу не лень было уехать из Петербурга в деревню, он непременно привел бы в исполнение задушевную свою идиллию.     Людей обломовцы вообще презирают с их мелким трудом, с их узкими понятиями и близорукими стремлениями. В отношении к женщинам все они ведут себя одинаково постыдным образом.     Все обломовцы любят уничижать себя; но это они делают с той целью, чтоб иметь удовольствие быть опровергнутыми и услышать себе похвалу от тех, пред кем они себя ругают.    сокровища были зарыты в натуре Обломова, только раскрыть их пред миром он никогда не мог     Обломовцы сначала спокойно смотрят на общее движение, но потом, по своему обыкновению, трусят и начинают кричать… «Аи, аи, — не делайте этого, оставьте, — кричат они, видя, что подсекается дерево, на котором они сидят. — Помилуйте, ведь мы можем убиться, и вместе с нами погибнут те прекрасные идеи, те высокие чувства, те гуманные стремления, то красноречие, тот пафос, любовь ко всему прекрасному и благородному, которые в нас всегда жили… Оставьте, оставьте! Что вы делаете?..»     в общественном сознании все более и более превращаются в Обломова. Нельзя сказать, чтоб превращение это уже совершилось: нет, еще и теперь тысячи людей проводят время в разговорах, и тысячи других людей готовы принять разговоры за дела. Но что превращение это начинается — доказывает тип Обломова, созданный Гончаровым.     в самом деле, изменилась точка зрения на образованных и хорошо рассуждающих лежебоков, которых прежде принимали за настоящих общественных деятелей.     Обломовка есть наша прямая родина, ее владельцы — наши воспитатели, ее триста Захаров всегда готовы к нашим услугам. В каждом из нас сидит значительная часть Обломова, и еще рано писать нам надгробное слово.     Одно в Обломове хорошо действительно: то, что он не усиливался надувать других, а уж так и являлся в натуре — лежебоком.     Обломовщина никогда не оставляла нас и не оставила даже теперь — в настоящее время, когда и пр. Кто из наших литераторов, публицистов, людей образованных, общественных деятелей, кто не согласится, что, должно быть, его-то именно и имел в виду Гончаров, когда писал об Илье Ильиче     Отдавая дань своему времени, г. Гончаров вывел и противоядие Обломову — Штольца. Но Штольцев, людей с цельным, деятельным характером, при котором всякая мысль тотчас же является стремлением и переходит в дело, еще нет в жизни нашего общества     Может быть, Ольга Ильинская способнее, нежели Штольц, к этому подвигу, ближе его стоит к нашей молодой жизни.     Ольга, по своему развитию, представляет высший идеал, какой только может теперь русский художник вызвать; из теперешней русской жизни. Она необыкновенной ясностью и простотой своей логики и изумительной гармонией своего сердца и воли поражает нас.     Долго и упорно, с любовью и нежною заботливостью, трудится она над тем, чтобы возбудить жизнь, вызвать деятельность в Обломове и продолжает свои отношения и любовь к нему, несмотря на все посторонние неприятности, насмешки и т. п. до тех пор, пока не убеждается в его решительной дрянности.     … Штольц не хочет «идти на борьбу с мятежными вопросами», он решается «смиренно склонить голову»… А она готова на эту борьбу, тоскует по ней и постоянно страшится, чтоб ее тихое счастье с Штольцем не превратилось во что-то, подходящее к обломовской апатии. Ясно, что она не хочет склонять голову и смиренно переживать трудные минуты, в надежде, что потом опять улыбнется жизнь. Она бросила Обломова, когда перестала в него верить; она оставит и Штольца, ежели перестанет верить в него. А это случится, ежели вопросы и сомнения не перестанут мучить ее, а он будет продолжать ей советы — принять их, как новую стихию жизни, и склонить голову. Обломовщина хорошо ей знакома, она сумеет различить ее во всех видах, под всеми масками, и всегда найдет в себе столько сил, чтоб произнести над нею суд беспощадный…

Писарев «Базаров»

Дми́трий Ива́нович Пи́сарев (2 [15] октября 1840, село ЗнаменскоеОрловская губерния[1] — 4 [17] июля 1868Дуббельн,Лифляндская губерния[2]) — русский публицист и литературный критикреволюционный демократ. По праву считается «третьим», после Чернышевского и Добролюбова, великим русским критиком-шестидесятником[3]Плеханов называл его «одним из самых выдающихся представителей шестидесятых годов»[4].

http://ru.wikisource.org/wiki/%D0%91%D0%B0%D0%B7%D0%B0%D1%80%D0%BE%D0%B2_(%D0%9F%D0%B8%D1%81%D0%B0%D1%80%D0%B5%D0%B2)

В Базарове критик увидел воплощение своего идеала. «Базаров с первой минуты своего появления приковал к себе все мои симпатии, и он продолжает быть моим любимцем даже теперь», — писал Писарев в 1864 году («Реалисты»). В статье «Базаров» (март 1862 г. ) критик детально определяет черты характера и идейного склада героя тургеневского романа. Здесь Базаров изображен как глашатай эгоизма и полного «самоосвобождения» личности. «Ни над собой, ни вне себя, ни внутри себя он не признает никакого регулятора, никакого нравственного закона, никакого принципа». Базаровы выше толпы, выше масс, у них «силы огромные», социальное одиночество их не смущает. «Они сознают свое несходство с массой и смело отдаляются от нее поступками, привычками, всем образом жизни. Пойдет ли за ними общество — до этого им нет дела. Они полны собой, своей внутренней жизнью». Вместе с тем эта статья Писарева свидетельствует уже о том, что в его положительной программе щамечаются изменения, Базаров, оказывается, не находит счастья в своем нигилистическом «самоосвобождении», только в своей «внутренней жизни». «А Базаровым все-таки плохо жить на свете, — пишет Писарев в конце статьи. — Нет деятельности, нет любви, стало быть нет и наслаждения.. . А что же делать? » На этот вопрос Писарев, не разделявший тогда революционных настроений, дал такой ответ: «Что делать? Жить пока живется, есть сухой хлеб, когда нет ростбифу, быть с женщинами, когда нельзя любить женщину, и вообще не мечтать об апельсинных деревьях и пальмах, когда под ногами снеговые сугробы и холодные тундры». Утверждение Писарева, что «все наше молодое поколение со своими стремлениями и идеями может узнать себя в действующих лицах этого романа», было правильным только наполовину. В Базарове могла узнать и узнала себя та молодежь, которая шла за Писаревым. Но та часть молодого поколения, вождем которой был Чернышевский, не могла, естественно, считать Базарова выразителем своих стремлений и идей. Отношение революционной демократии к народу, к политической борьбе было прямо противоположно базаровскому. Поэтому критика «Современника» отнеслась резко отрицательно и к этому роману Тургенева и к интерпретации образа Базарова Писаревым. Образы, в которых узнала себя революционная демократия, нарисовал Чернышевский в романе «Что делать? » В этом романе был дан и совершенно иной ответ на вопрос «что делать? «, чем тот, которым закончил Писарев свою статью о Базарове. Писарев уделял образу Базарова большое внимание и в дальнейшем. Он писал о Базарове в статьях «Реалисты» (1864 г.) , «Мыслящий пролетариат» (1865), «Посмотрим! » (1865). В этих статьях Писарев неизменно говорит о Базарове как о типе новых людей, но его трактовка этого образа изменилась в соответствии с эволюцией его социально-политических взглядов. Уже в статье «Реалисты» Писарев дает иное истолкование базаровского эгоизма. Последовательные реалисты, типом которых является Базаров, живут, утверждает теперь Писарев, «высшей руководящей идеей». Это и прядает им огромные силы. Они эгоисты, руководствующиеся «личным расчетом», но этот эгоизм не только не препятствует борьбе за «великие цели», которые, как мы знаем, заключаются в эту пору для Писарева в том, чтобы уничтожить -нищету трудящихся; напротив, это — эгоизм, находящий себе удовлетворение в деятельности, направленной, в конце концов, к осуществлению этой цели…

Писарев обращается к анализу художественного произведения «Отцы и дети» , с целью изучения «прошлого поколения» . Он говорит о том, что «мнения и суждения Тургенева не изменяют ни на волос нашего взгляда на молодое поколение и на идеи нашего времени; мы их даже не примем в соображение, мы с ними даже не будем спорить; эти мнения, суждения и чувства… дадут только материалы для характеристики прошлого поколения в лице одного из лучших его представителей. »

Писарев адресовал свой анализ молодому поколению, говоря о том, что все молодое поколение того времени может узнать себя в действующих лицах этого романа, со своими стремлениями и идеями. По мнению Писарева Базаров — это собирательный тип, представитель молодого поколения; в его личности сгруппированы те свойства, которые «мелкими долями рассыпаны в массах, и образ этого человека ярко и отчетливо вырисовывается перед воображением читателя» , поэтому критик в названии своей статьи выписывает имя героя Тургенева, не снабжая его никакими оценочными определениями. Прежде всего Д. И. Писарев хотел понять причину конфликтов между старым и новым поколением. Ему было «…любопытно проследить, как действуют на человека… идеи и стремления, шевелящиеся в нашем молодом поколении. …найти причину того разлада в нашей частной жизни… от которого часто гибнут молодые жизни… кряхтят и охают старички и старушки… »

Так Писарев отметил коренные свойства базаровского типа, обусловливая их отвращением ко всему старому. «Такого рода отвращение ко всему отрешенному от жизни и улетучивающемуся в звуках составляет коренное свойство людей базаровского типа. Это коренное свойство вырабатывается именно в тех разнородных мастерских, в которых человек, изощряя свой ум и напрягая мускулы, борется с природой за право существовать на белом свете. »

Так же критик считает, что поступками героя управляет «…движение по пути меньшего сопротивления. Кроме непосредственного влечения, у Базарова есть еще другой руководитель– расчет. Из двух зол он выбирает меньшее. » Следовательно, честность Базарова объясняется его хладнокровным расчетом. … быть честным очень выгодно … всякое преступление – опасно и, следовательно, неудобно. Писарев не находит различий между Базаровым и героями предшествующей ему эпохи. «Только люди базаровского типа поняли недостижимость цели.

В практическом отношении они также бессильны, как Рудины, но они осознали свое бессилие и перестали махать руками. У Печорина воля без знания, у Рудина – знание без воли; у Базарова есть и знание, и воля; мысль и дело сливаются в одно твердое целое. Люди настоящего не шепчутся, ничего не ищут, нигде не пристраиваются, не поддаются ни на какие компромиссы и ни на что не надеются. » На вопрос «Что делать? » Писарев дает свой ответ – «Жить, пока живется. Жить, пока живется, есть сухой хлеб, когда нет ростбифу, быть с женщинами, когда нельзя любить женщину, а вообще, не мечтать об апельсинных деревьях и пальмах, когда под ногами снеговые сугробы и холодные тундры. » С точки зрения Писарева, отношение Тургенева к герою и его смерти явно. Тургенев не может вынести общества Базарова. Весь интерес, весь смысл романа заключен в смерти Базарова. Тургенев очевидно не благоволит к своему герою. …его мягкую любящую натуру, стремящуюся к вере и сочувствию, коробит от разъедающего реализма… Тургенев сжимается болезненно от самого мягкого прикосновения с букетом базаровщины.

О романе.

Дело в том, что события вовсе не занимательны, а идея вовсе не поразительно верна. В романе нет ни завязки, ни развязки, ни строго обдуманного плана; есть типы и характеры, есть сцены и картины, и, главное, сквозь ткань рассказа сквозит личное, глубоко-прочувствованное отношение автора к выведенным явлениям жизни. А явления эти очень близки к нам, так близки, что все наше молодое поколение с своими стремлениями и идеями может узнать себя в действующих лицах этого романа.

Такого рода исследование может иметь очень глубокое значение. Тургенев - один из лучших людей прошлого поколения; определить, как он смотрит на нас и почему он смотрит, на нас так, а не иначе, значит найти причину того разлада, который замечается повсеместно в нашей частной семейной жизни.

Роман Тургенева, кроме своей художественной красоты, замечателен еще тем, что он шевелит ум, наводит на размышления, хотя сам по себе не разрешает никакого вопроса.

2. О Базарове.

…Базаров, человек сильный по уму и по характеру, составляет центр всего романа. Он — представитель нашего молодого поколения; в его личности сгруппированы те свойства, которые мелкими долями рассыпаны в массах; и образ этого человека ярко и отчетливо вырисовывается перед воображением читателя. . Его не занимают те мелочи, из которых складываются обыденные людские отношения; его нельзя оскорбить явным пренебрежением, его нельзя обрадовать знаками уважения; он так полон собою и так непоколебимо высоко стоит в своих собственных глазах, что делается почти совершенно равнодушным к мнению других людей.

… Базаров везде и во всем поступает только так, как ему хочется, или как ему кажется выгодным и удобным. Им управляют только личная прихоть и личные расчеты. Ни над собой, ни вне себя, ни внутри себя он не признает никакого регулятора, никакого нравственного закона, никакого принципа. Впереди — никакой высокой цели; в уме — никакого высокого помысла, и при всем этом — силы огромные. …Если базаровщина — болезнь, то она болезнь нашего времени, и ее приходится выстрадать… Относитесь к базаровщине как угодно — это ваше дело, а остановить — не остановите. Это та же холера.

Он смотрит на людей сверху вниз и даже редко дает себе труд скрывать свои полупрезрительные, полупокровительственные отношения к тем людям, которые его ненавидят, и к тем, которые его слушаются.

…Базаров ни в ком не нуждается, никого не боится, никого не любит и, вследствие этого, никого не щадит.

.. Такого рода отвращение ко всему отрешенному от жизни и улетучивающемуся в звуках составляет коренное свойство людей базаровского типа. У Печориных есть воля без знания, у Рудиных — знание без воли. У Базаровых есть и знание и воля, мысль и дело сливаются в одно твердое целое.

Базаров завирается — это, к сожалению, справедливо. Он сплеча отрицает вещи, которых не знает или не понимает. Поэзия, по его мнению, ерунда. Читать Пушкина — потерянное время; заниматься музыкой — смешно; наслаждаться природой — нелепо.

Преследуя романтизм, Базаров с невероятною подозрительностью ищет его там, где его никогда и не было. Вооружившись против идеализма и разбивая его воздушные замки, он порою сам делается идеалистом, т. е. начинает предписывать человеку законы, как и чем ему наслаждаться и к какой мерке пригонять свои личные ощущения.

Базаров один, сам по себе, стоит на холодной высоте трезвой мысли, и ему не тяжело это одиночество, он весь поглощен собою и работою…

Два эпизода окончательно дорисовывают эту замечательную личность: во-первых, отношения его к женщине, которая ему нравится, во-вторых — его смерть.

Базаров может полюбить только женщину очень умную. Полюбив женщину, он не подчинит свою любовь никаким условиям. Он не станет охлаждать и сдерживать себя и точно так же не станет искусственно подогревать своего чувства, когда оно остынет после полного удовлетворения. Он не способен поддерживать с женщиною обязательные отношения. Его искренняя и цельная натура не поддается на компромиссы и не делает уступок. Он не покупает расположение женщины известными обстоятельствами. Он берет его тогда, когда оно дается ему совершенно добровольно и безусловно. Но умные женщины у нас обыкновенно бывают осторожны и расчетливы. …Женщина, способная ценить Базарова, не отдастся ему без предварительных условий, потому что такая женщина обыкновенно бывает себе на уме, знает жизнь и по расчету бережет, свою репутацию. Женщина, способная увлекаться чувством, как существо наивное и мало размышлявшее, не поймет Базарова и не полюбит его. Словом, для Базарова нет женщин, способных вызвать в нем серьезное чувство и с своей стороны горячо ответить на это чувство.

Влияние его на окружающих людей ничего не доказывает; ведь и Рудин имел влияние. На безрыбье и рак рыба. И на людей, подобных Аркадию, Николаю Петровичу, Василию Ивановичу и Арине Власьевне, больно нетрудно произвести сильное впечатление. Но смотреть в глаза смерти, предвидеть ее приближение, не стараясь себя обмануть, оставаться верным себе до последней минуты, не ослабеть и не струсить — это дело сильного характера. Умереть так, как умер Базаров, — все равно, что совершить великий подвиг…

3. О Павле Петровиче.

Как человек желчный и страстный, одаренный гибким умом и сильной волею, Павел Петровичрезко отличается от своего брата и от племянника. Он не поддается чужому влиянию, он сам подчиняет себе окружающие личности и ненавидит тех людей, в которых встречает себе отпор. Убеждений у него, по правде сказать, не имеется, но зато есть привычки, которыми он очень дорожит. … В глубине души Павел Петрович такой же скептик и эмпирик как и сам Базаров. В практической жизни он всегда поступал и поступает, как ему вздумается, но в области мысли он не умеет признаться в этом перед самим собою и потому поддерживает на словах такие доктрины, которым постоянно противоречат его поступки.

4. Об Аркадии Кирсанове.

Аркадий Николаевич — молодой человек, неглупый, но совершенно лишенный умственной оригинальности и постоянно нуждающийся в чьей-нибудь интеллектуальной поддержке.

Аркадий хочет быть сыном своего века и напяливает на себя идеи Базарова, которые решительно не могут с ним срастись.

5. О развязке конфликта.

Создавая Базарова, Тургенев хотел разбить его в прах и вместо того отдал ему полную дань уважения. Он хотел сказать: наше молодое поколение идет по ложной дороге, и сказал: в нашем молодом поколении вся наша надежда.

Успенский «Живые цифры»

Глеб Иванович Успенский — выдающийся русский прозаик-реалист, автор очерков, рассказов и повестей.

Важным произведением периода 1880-х годов явились очерки «Живые цифры» (1888), в которых ярко запечатлены образы тружеников деревни, продолжающих или цепляться за свой нищенский надел земли, или вынужденных уходить из деревни на заработки в город, на фабрики и заводы, на железные дороги. Очерки явились выдающимся достижением художественного метода Успенского — сочетания кропотливого исследования, страстной публицистики с яркой образностью, с богатством речевых характеристик, тонким юмором.http://az.lib.ru/u/uspenskij_g_i/text_0490-1.shtml

.

I. «ЧЕТВЕРТЬ» ЛОШАДИ

1

…Кажется, во всей «нашей округе» нет среди местной обывательской интеллигенции (даже самого высокого сорта) такого страстного любителя местных статистических «данных», каким совершенно неожиданно оказался я, деревенский обыватель, пишущий эти строки. Огромные кипы и связки изданий статистического комитета, обязательно получаемые деревенской, обывательской интеллигенцией, постоянно и повсюду производили и производят на нее какое-то удручающее впечатление. Получишь, бывало, такую толстую книгу, подержишь в руке, почему-то непременно вздохнешь и положишь на полку; так эти книги и покоятся недвижимо там, где их положат. А между тем только ведь в этих-то толстых скучных книгах и сказана цифрами та «сущая» правда нашей жизни, о которой мы совершенно отвыкли говорить человеческим языком, и нужно только раз получить интерес к этим дробям, нулям, нуликам, к этой вообще цифровой крупе, которою усеяны статистические книги и таблицы, как все они, вся эта крупа цифр начнет принимать человеческие образы и облекаться в картины ежедневной жизни, то есть начнет получать значение не мертвых и скучных знаков, а, напротив, значение самого разностороннейшего изображения жизни.

И все-таки, не случись со мной одного самого (как увидит читатель ниже) ничтожного обстоятельства, я бы никогда не вошел во вкус этих, покрытых какою-то черною мушкарой, страниц и никогда бы не понял многозначительности выводов из этой цифровой мушкары, всегда казавшихся мне, как коренному «обывателю», совершенно нестоящим делом и пустопорожним словоизвержением. Никогда не думая серьезно вникать в это дело, мы, однакож, не прочь иной раз вложить в цифры и собственный свой смысл, сделать собственные свои выводы, и всякий раз делаем это, конечно, только «для смеху». Бывают в нашей пустопорожней обывательской жизни такие минуты, когда мы умеем облаять все в настоящем порядке вещей. Вот только в такие-то минуты универсального облаивания текущей действительности, в числе прочих, подлежащих облаянию сюжетов, не минует нашего издевательства и статистика, не минует только потому, что настроение минуты требует всестороннейшего облаивания жизни.

— В деревне Присухине, — издевается в такие минуты какой-нибудь обыватель, — школа имеет тридцать учеников, в деревне Засухине двадцать, а в деревне Оплеухине всего два ученика… Из этого, изволите видеть, следует такой средний вывод, что средним числом на школу — по семнадцати человек и еще какой-то нуль, да еще и около нуля какая-то козявка… Это все равно, ежели бы я взял миллионщика Колотушкина, у которого в кармане миллион, присоединил к нему просвирню Кукушкину, у которой грош, — так тогда в среднем выводе на каждого и вышло бы по полумиллиону. Просто нужно за что-нибудь деньги брать! Очень просто!

— Да! из-за чего это Болванкин на собрании с своим кирпичом совался? — спрашивает кто-нибудь во время этого обличительного монолога. «Кто-нибудь» спрашивает просто зря, от нечего делать. Но так как «облаивание» коснулось статистики, то немудрено услыхать и ответ на этот случайный вопрос, подходящий к подлежащей облаиванию теме.

— А как же! — ответствует другой из занимающихся облаиванием собеседников. — По статистическим данным, на каждую печную трубу приходится шесть рождаемостей, а на каждую курную избу две рождаемости и четыре смертности. Следовательно, ежели земство купит по дешевой цене кирпич у Болванкина и станет раздавать его бабам для устройства печей-голландок в курных избах, то сейчас же бабы будут производить шесть процентов рождаемости — и, следовательно, купец Болванкин отличнейшим образом продаст свой кирпич, который у него уж и так развалился и который со всем, с заводом и с Болванкиным, стоит грош. Как же ты этого не понимаешь? Нет, брат!.. Тут в среднем выводе можно запустить лапу очень хорошо!..

Известный обывателю склад и строй окружающей его жизни, в котором слово «хапнуть» играет не последнюю роль, невольно заставляет его прилагать этот господствующий принцип и к такого рода явлениям жизни, которых он даже и не понимает совершенно, в которых ровно ничего не смыслит. Неудивительно, что в те редкие минуты праздного лаянья на всех и вся, когда, за истощением облаиваемого материала, на зубок обывателя попадается и такой неприкосновенный материал для разговора, как статистика, основной принцип «хапнуть» не покидает соображений обывателя, и он прикладывает его там, где принцип этот не имеет никакого значения. И, говоря откровенно, я не знаю ни одного статистического «столбца», который не был бы истолкован нашими коренными деревенскими обывателями именно в этом последнем смысле. И я помню положительно только один случай, когда облаиванье, начавшееся «от нечего делать» и добравшееся за истощением материала до статистики, вдруг должно было замолкнуть за полнейшею невозможностью приткнуть к облаиваемой цифре хоть каплю принципиального во всех облаиваниях обвинения, то есть слово «хапнуть», казалось, готовое сорваться с языка, вдруг не сорвалось, и облаиватель только стал в тупик.

— Неведомо чего уж и писать стали! — говорил мне однажды один из таких облаивателей, зайдя попить чайку и от нечего делать перелистывая «обзор» нашего уезда, только что полученный с почты… — Уж даже и неведомо до чего доболтались!

— Что такое?

— Одна, вишь, четверть лошади приходится, изволите видеть, на каждую какую-то там квадратную, что ли, душу. Ну что ж это означает, позвольте вас спросить?

— Как квадратную душу? Что вы, Иван Иваныч!

Иван Иваныч посмотрел в книгу и сказал:

— Ну, пес с ней! ну, ревизскую, что ли! Но что ж означает четверть лошади? Какая такая лошадиная четвертая часть? Которая же первая-то часть у ей? Это даже, прямо сказать, — насмешка одна!

— Ну как же так!

— И очень просто!.. Положительно одно издевательство!.. С кирпича, с беременной бабы, с трубы все можно что-нибудь взять и даже в карман положить… А это уж — чорт знает что! Четверть лошади!..

Лично я хотя и мог бы совершенно иначе понимать эти «цифры», подлежащие облаиванию на разные лады, но, говоря по совести, обжившись с деревенскими обывателями, также, подобно им, привык очень мало интересоваться этим множеством крупных и мелких нулей, которые мы только и видим в таблицах многотомных трудов. Быть может, подумавши, я бы и мог что-нибудь возразить Ивану Ивановичу, но простое нежелание думать серьезно и привычка ограничиваться облаиванием не вызвали меня на разговор о непостижимой цифре.

«Четверть лошади!» — подумал я и присоединился к издевательству Ивана Ивановича. Толстые томы «трудов» как и прежде, так и после облаивания, сделанного Иваном Ивановичем, продолжали спокойно лежать на тех самых местах, где были положены, и всякий раз возбуждали во мне только глубокий вздох, когда, перечитав все, что можно было перечитать, приходилось с прискорбием увидеть, что кроме «трудов» решительно ничего для чтения нет!

Но вот совершенно неожиданно со мною происходит переворот: я собственными глазами увидел четверть лошади! и с тех пор усеянные крупными и мелкими нулями «труды» приняли в моих глазах чрезвычайное значение.

2.

Да, я теперь знаю, что такое четверть лошади; знаю, что эта четверть — не пустяки, что эта дробь имеет весьма серьезное значение.

Дело было так.

Я только что окончил чтение нового переводного романа, напечатанного в одном из толстых журналов, и находился в весьма тяжелом душевном настроении. Не думайте, что на нервы деревенских обывателей действуют только такие явления жизни, которые таят в себе обычную для нас сущность «хапнуть в карман», и что только такие явления волнуют и тревожат нас. Вовсе нет. Посмотрите-ко, какого переполоха наделал в нашем уездном обществе хотя бы «роман графини Лиды». Все, что не знало иного исхода и течения жизни, кроме службы, семейной ссоры и буфета в клубе, — все вдруг заохало, застонало, заметалось, закричало и заговорило из всех сил и во весь голос. Как теперь помню, еле живой уездный аптекарь, выходя из клуба во втором часу ночи и будучи уже в таком состоянии, которое заставило его тотчас же обнять фонарный столб, — все-таки нашел в себе силы закричать: «Приас-схо-нна!» И орал то же самое, раскачиваясь на извозчике, на которого усадил его городовой. Да, и мы не прочь иногда порадоваться и потосковать хорошо. Так было и со мной в этот раз. Роман был обыкновенный: муж — старик, она (маркиза, само собой) молодая и, само собой, Анатоль — молодой. Обман друг друга с первой страницы до последней. Обман письмами, глазами, рукопожатиями. Словом, какое-то беспрестанное воровство самых элементарных человеческих радостей, воровство, в котором не нуждалась ни во веки веков ни одна горничная, получающая восемь рублей в месяц. А тут маркиза, и не может жить на белом свете иначе, как «украдучи» да «уворуючи»! Впрочем — не в подробностях романа дело, а только в том, что мне было скучно от него и я ушел гулять.

Шел я, скучал, ни о чем не думал и вдруг случайно услыхал:

— То-то — кабы лошадь была?

Слова эти жалобно проговорил женский голос, и я, положительно не знаю почему, при слове «лошадь» вспомнил фразу Ивана Ивановича:

— Четверть лошади! Ну скажите, пожалуйста, не насмешка ли?

«А может быть, — мелькнуло мне, — именно на эту-то бабу и приходится в среднем выводе только четверть? Как же она живет с одной четвертью?..»

— Как же без лошади? — сказал мужской голос. — Без лошади пропадешь!

«Как же, в самом деле, без лошади? — подумалось мне. — Как же с одной четвертью-то?»

Что-то сказало мне, что передо мной — не что иное, как живая статистическая дробь, а чрез мгновение я уже с полною ясностью знал, что я вижу именно дробь в живом человеческом образе, вижу, что такое эти нулики с запятыми, с большими и маленькими. И мне ужасно захотелось подойти к этой живой дроби.

Дробь была баба лет тридцати, и рядом с ней стояла на земле маленькая, полуторагодовая девочка. Обе они вышли из лачужки, у которой не было даже сеней. Против бабы и девочки стоял мужик, тоже, должно быть, какая-нибудь единица, деленная по крайней мере на десяток местных бюджетиков, потому что у него в спине на каждый квадратный фут было по четыре двухдюймовых дыры, и который, повидимому, также знал, что «четверть» лошади не представляет ничего хорошего.

— Кабы у меня лошадь была, так уж отвез бы! — сказал он тоскливо.

— То-то без лошади-то неспособно! — сказала дробь-баба.

— Далеко ль до покосу-то?

— Да версты две будет.

— Так ты вот как! — задумчиво сказал мужик, деленный на десять. — Ты обед держи в одной руке и косу в тое ж руку приуладь, а подстилку и полушубок для девчонки на шею намотай… Вот и будет великолепно! Чуешь?

— А девчонка-то как?

— Пойдет!

— Да как же она босая-то пойдет? И две версты ей не убечь, я пойду скоро.

— Это верно! — сказал мужик и стал опять думать.

Стала думать и дробь-баба.

И скоро мысли этих дробей стали складываться в следующую формулу:

— Вот как ты, Авдотья, уделай! Ты девчонку сажай на шею, верхом…

— Да чем же я ее держать-то буду? В одной руке полушубок, подстилка, в другой коса и обед? Не за волосы же ей меня тянуть?

— И то правда! — сказал мужик задумчиво и опять стал думать так же крепко, как думала дробь-баба.

Первый, повидимому, додумался мужик; в его лице что-то оживилось, и он с большим оживлением проговорил:

— Тогда окончательно я тебе скажу — вот мой совет: сымай платок с плеч!

— Что ж будет?

— Сымай! Увидишь!

Баба опустила на землю горшок, завязанный в тряпке, положила туда же косу, полушубок, половик, развязала большой платок, обхватывавший грудь и завязанный узлом на спине, и сказала мужику:

— Ну?

— Ну, теперь гляди! — сказал мужик, оживляясь сразу по малой мере на тысячу процентов. — Гляди теперь, какой мы произведем оборот. Стой прямо!

Он подошел к девочке и, взяв ее подмышки, поднял.

— Ну, любезная барышня, пожалуйте в вагон садиться! к маменьке на шею!.. Раз!

Девочка обхватила шею матери и ногами и руками.

— Ох, ты меня удушишь, Пашутка! — тихо прошептала мать. — Что ж будет?

— Погоди, не торопись! — суетился мужик. — Барин! — крикнул он мне. — Поди-ко, сделайте милость, потрудитесь! подними платок, мне девчонки нельзя пустить.

Я поднял платок и подал мужику.

— Благодарим покорно! Теперь мы уладим Пашутку никак не меньше, как в первом классе!

Он развернул платок, сложил его с угла на угол вдвое и, наложив средину на голову Пашутки, обвязал концами ее мать таким образом, что платок прямо проходил у ней под шеей и подмышками и завязывался узлом на самой шее так удачно, что Пашутка сидела на этом узле, как на подушке.

— Прямо в некурящий вагон обладили! Поезд стоит пятнадцать минут, буфет! — в восторге воскликнул мужик. — Не держись, Пашутка, пусти руки! Сиди слободно!..

Пашутка выпустила руки, заболтала ногами, захлопала руками и что-то залепетала.

— Ну, ты не дергай меня! мне под шеей тянет, — сказала мать, — сиди смирно!

— Бери обед! Бери косу! — оживленно говорил мужик, подавая бабе в руки все, что она была должна нести, — и все баба взяла, и в руки и в подмышки. Все уместилось, но баба не шла. Лицо ее было невесело. Хотя и смешно и искусно выдумал этот вагон добрый сосед, деленный на десять бюджетов, но все-таки ей нужно было изловчиться и приладиться, и она некоторое время неподвижно стояла: на одном месте, прилаживая половчее то косу, та полушубок, то половик.

— Ай. не ладно? — все так же весело и не веря в неудобства собственной выдумки, спрашивал мужик.

— Не… — прошептала баба, выматывая голову из туго стянутого платка, — не… ничего! ладно! теперь дойдем.

— Теперь дойдешь! Ничего! Не спеши. Ладно дойдешь! Вали, брат! Третий звонок! Трогай!

— Ну спасибо! — сказала баба с большим чувством и медленно, не шевелясь ни вправо ни влево, тронулась с места.

— Кабы лошадь-то была!.. — перестав радоваться, со вздохом проговорил мужик-благодетель и стал отирать полой рваного армяка свой мокрый лоб.

Но я уже не слушал его слов.

Баба пошла, к я уже не мог не идти за ней: я уже был захвачен интересом видеть в живом человеческом образе очертания повидимому ровно ничего не значащей статистической дроби. И хотя дробь эта была оживлена человеком пока только чуть-чуть, но я уже чуял, что виденное мною далеко не исчерпывает всего содержания, таящегося в якобы пустопорожней цифре, и что в этой цифровой загадке есть еще много чего-то, что надобно непременно разузнать и расследовать.

И я пошел поэтому вслед, за бабой.

3. Баба шла с такою осторожностью, вытяжкой и с такою тщательностью балансировала среди обременявших ее тяжестей, что мне невольно вспомнилась акробатка, которую, я видел когда-то, где-то в загородном саду. Она, так же как и баба, балансировала с величайшею осторожностью на тонкой проволоке, вися над землей и толпой зрителей. Да, ведь и на ней лежит бремени не меньше, чем на бабе, и у нее по статистическим данным оказывается 00 отцовской заботы, 00 материнской любви, и затем уже в целых числах идет алчность антрепренеров и хозяев, а в десятках чисел ежеминутно чувствуются ею плотоядные глаза плотоядных людей, готовых каждую минуту расхитить для собственного удовольствия ее плоть и кровь. Да, ей надо также очень, очень осторожно ходить по канату!

Нецелое число, именуемое бабой, шло все дальше и дальше, иногда весьма нетерпеливо вскрикивая на девчонку:

— Перестань за волосья хватать! ведь крепко сидишь? чего баловаться-то?

— Тяжело тебе? — сказал я наконец, побуждаемый желанием выяснить подробности существования этой дроби.

— Знамо, не легко! — сказала дробь, но без всякого негодования. — Кабы лошадь бы была… А то вот теперь убирать сено надо, без лошади-то и трудно!

— А далеко еще до покосу?

— Порядочно еще… Мы и покос-то взяли дальний без жеребья, по этому по самому, чтобы лошадь… Не цапай, дура! Сказано тебе?..

Девчонка заплакала, но матери уж нельзя было тратить время на ее успокоение. Она шла и по слову, по два (говорить ей было неловко) изображала мне положение своих дел.

— Жеребьевые-то участки ближние и хорошие, да нам малы… Мы без жеребьев взяли дальние, с зарослью… Они будут вдвое против жеребьевых-то на душу… Жеребьевый на душу…

По словечку, прерывая речь тяжелым дыханием, баба рассказала мне и о том, что у них уже есть и сбруя. И сбруя эта вышла им как-то случайно: просто бог дал. Жила у них два года одна старушка, бедная, у которой внук в Петербурге учился в шорниках, и вот когда внук стал сам работать «от себя», то вытребовал и старушку-бабушку и в благодарность за ее содержание прислал полный комплект сбруи с большой уступкою. За эту сбрую еще не заплачено, а заплатится тогда, когда продадут сено, тогда вот можно будет «обдумать» (пока!) и насчет лошади. Предстоит еще маленькая неприятность и с этим самым сеном: вывезти его будет не на чем (всего четверть лошади), а если урожай сена будет велик, то, пожалуй, на месте придется его продать так дешево, что «обдумать» лошадь можно будет уже не ранее, как еще через год.

Слушая эту прерывистую, задыхающуюся речь бабы, я иногда приходил к мысли подойти и помочь ей. Но строго «научный метод», которому я старался следовать в моих наблюдениях, во-время останавливал меня. Однажды баба даже остановилась, закашлялась, но я все-таки остался на научной почве, не подошел к ней и не испортил точности цифр статистического «столбца». Столбец так и остался столбцом, без всяких изменений, а баба покашляла, покашляла и пошла опять балансировать.

Наконец мы пришли на покос.

4.Довольно большое пространство низменного поля, заросшего кустами прутняка, было уже уставлено копнами сена, которые в наших местах называют «кучами». В значительном количестве виднелись они в прогалинах между кустарниками и помногу, «как придется», стояли в таких местах, где было попросторнее от зарослей. Вот эти-то «кучи» и надобно было стащить в несколько стогов или же сложить в один длинный стог, видом всегда похожий на сарай, который и продается скупщикам на сажени, меряя по низу, с одной стороны от края до края.

Остановившись на покосе, баба осторожно села на землю, осторожно сложила свои тяжести, сама развязала сзади себя платок, спустила на землю Пашутку и, вся мокрая, с прилипшими к мокрым щекам и лбу волосами, некоторое время сидела молча, отдыхая и отирая мокрое лицо и шею. Пашутка толкалась около нее и что-то клянчила, но мать так устала, что уже не обращала на это клянчанье внимания. Я пристроился под куст, в тень, закурил папиросу и изучал.

— Ав-дей-эй!.. А Ав-де-э-эй! — звонко позвала баба, и скоро из-за кустов показался мужик с граблями на плече.

Усталою походкой он подошел к бабе, подхватил на руки Пашутку, которая побежала ему навстречу; не спуская ее с рук, он сел на землю, и вся семья принялась за еду, предварительно перекрестившись.

Ели молча, почти не разговаривали; ели и отдыхали в одно и то же время. Короток был обед и короток отдых.

— Как бы дозжом не брызнуло! — сказал Авдей, оглядывая небо. — Ишь, несет ветром из мокрого угла (с юга)! Пока что хоть дело разчать надо…

Он встал, опять перекрестился несколько раз, потом пошел в лес, откуда скоро раздался стук топора. Тем временем мать Пашутки всячески старалась ее укачать и уложить спать, но Пашутка, как на грех, пищала, капризничала и на что-то жаловалась. Иногда в уговариваниях матери слышалась какая-то раздражительная нота; ей нельзя было держать Пашутку на руках, сидеть сложа руки. Ей предстояла трудная работа.

— Не спит, постреленок! — сказала она Авдею, когда тот вышел из лесу.

Это известие, очевидно, очень опечалило Авдея. Держа на плече две большие жерди, которые он принес из лесу, он задумчиво остановился перед женой и задумчиво смотрел на Пашутку.

— Авось она одна побудет? — нерешительно спросил он жену.

— Вестимо, одной надо быть!.. Хошь и поплачет, делать нечего… Плачь не плачь, а делать нечего!..

— Ничего! — успокоительно сказал отец, подсаживаясь к Пашутке. — Ты, Пашуха, сиди да гляди, что мы с мамкой будем делать… Будешь? Мы тутотка вот, и даже недалеко!.. Будешь смирно сидеть?.. Гостинку дам, как домой воротимся, право! Целую баранку дам! Будешь?

Пашутка что-то прошептала.

— Ну и хорошо! Дай-кось я тебя поцелую, головку поглажу… Ну, Авдотья, пойдем!

Пашутка исполняла свое слово и сидела смирно, потому что отец и мать были недалеко и на ее глазах делали свое дело. А дело это было трудное…

— Вот без лошади-то!.. — горько говорил Авдей.

— Ну уж, чего разговаривать! — не желая пустословить и, очевидно, вся напрягшись для тяжкого труда, довольно резко сказала его жена. — Подсовывай жердье-то!

Так как на одной четверти лошади нельзя возить сена, то нашим дробям пришлось подсовывать под каждую сенную «кучу» по две жерди рядом, браться за концы этих жердей, точно за носилки, и, подняв тяжесть не менее четырех пудов, тащить ее к той куче, где предполагалось сложить стог.

Жерди были подведены; четырехпудовая куча сена плотно притискивала их к земле, низменной и болотистой.

— Ну-ко, господи благослови! — сказал Авдей, становясь вперед; согнувшись, он занес руки назад, захватил концы жердей и проговорил, не поднимая их и не разгибаясь:— Ты — не вдруг, Авдотья, налегай! Помаленьку! не сразу подхватывай! Приладься!..

Авдотья знала всю трудность дела и изловчалась. Лиха беда была поднять, а там уж нужно было только держаться цепко за концы, а четыре пуда не оторвут рук от плечей. Раза три они оба приналегали на кучу, то сзади Авдотья, то спереди Авдей, и понемногу она сдвинулась с места, отсосалась от сырой земли, и, наконец, с значительным усилием они оба стали приподнимать ее. Для Авдотьи это было особенно трудно и требовало весьма значительного калеченья ее тела. Подхватить концы жердей сразу ей было, очевидно, не по силам, и она, положив один конец жерди на колено, обеими руками вцепилась в конец другой жерди, подняла ее, высвободила одну руку и схватилась ею за конец жерди, который лежал у нее на колене. Наконец они оба выпрямились и пошли. Пошли, держась прямо, как струна.

Прямо, как струна, идет крестьянин за сохой; он, по-видимому, только идет, и ничего нет удручающего вас, наблюдателя, в этой походке; но подойдите к нему поближе, посмотрите на эту спину, как бы не умеющую согнуться, — она вся дрожит; нет в ней места даже величиной в булавочную головку, которое бы не трепетало самым напряженнейшим усилием. Нужно затаить дух, собрать в себе все силы, обуздать каждый мускул, страдающий от тяжести, которую ему приходится преодолеть, заставить его исполнять трудное дело, не дать ему ни малейшей воли, и вот отчего твердой походкой идущий по пашне человек, кажущийся таким непоколебимо спокойным, на самом деле каждый шаг свой одолевает страшным напряжением нервов, таким напряжением, что вздохнуть можно, только дойдя до конца полосы, то есть до поворота. Но настоящий крестьянин не останавливается для передышки на поворотах, а скорее идет далее, зная, что, отдохнув хоть с минуту, ослабнешь и потом будет трудней.

Вот с таким-то невероятным напряжением сил подняли и несли четырехпудовую кучу сена Авдей и Авдотья. Малейшая часть тела в каждом из них была натянута, напряжена, как струна. Конечно, потом они, наверное, оба и «не так» еще «разойдутся», и нервами эти люди сделают то, что не сделать настоящей силой; но теперь мне с моей строго научной точки зрения было положительно даже смотреть-то трудно на это, повидимому, совершенно простое дело.

Кроме тяжести, оттягивавшей руки утомленных уже косьбой людей, успешность их работы в самом начале была отравлена Пашуткой. Покуда отец и мать были у ней на глазах, она молчала, не спуская с них своих глазенок, но когда они пошли и она увидела, что они уходят, она огласила пространство необычайным плачем и криком. Я видел попытки Авдея и Авдотьи повернуться к ней лицом, посмотреть, узнать: что с ней? но куча сена не желала уступить из физических сил мужа и жены ни одной капли, и Авдей с Авдотьей могли только ускорить шаг, то есть сделать еще большее напряжение, но остановиться уже не могли.

Но зато спустя несколько минут, в течение которых рев Пашутки дошел до невероятной степени, я увидел, что крик этот не остался для родителей ее гласом вопиющего в пустыне. И Авдей и его жена буквально сломя голову неслись из леса, направляясь к Пашутке. Не добежав до нее, они даже побросали жердья и в страшном испуге бросились к дочери.

— Ай укусило тебя? — кричал Авдей.

— Не казюлька ли какая поганая укусила? — впопыхах говорила Авдотья, почти упав на землю около Пашутки и тотчас же осматривая ее голые ноги.

— Экое место чортово! Сколько их, гадюков, тут разведено, ехиднов! Что, не тронули ее?

— Не видать ничего!.. Чего ты орешь-то? — в сердцах сказала Авдотья и шлепнула Пашутку.

— Ну, будет! — сказал Авдей. — Чего уж! Вестимо, одна осталась… Испужалась… Я спужался — думал, не гадюка ли? Помереть ведь можно от нее, от поганой! А то что уж ты так! Вестимо, малый ребенок… Эх, лошади-то нету!.. Сидела бы на возу, песни пела… Ну, да ничего, Пашутка, делать нечего! Уж как никак, а надыть с собой брать… Босиком ей по кошеному-то далеко не уйтить, а криком душу надорвет… Ну, ничего!.. Уж как никак, Авдотья, а с собой надо взять? — спросил он.

Не дожидаясь ответа Авдотьи, Авдей взял Пашутку на руки и понес к новой куче сена. Покуда они подводили под кучу жерди, Пашутка сидела на траве. Но когда жерди были подведены, Авдей подошел к Пашутке, взял ее на руки и понес к сену.

— Ну, баловница, садись сюда, в ямку-то… Поедем вместе! Ладно так-то?

Пашутка что-то пропищала.

— Ну, сиди смирно!

— У, паскудная! — с сердцем сказала измученная Авдотья.

— Ну, что уж… Берись!..

— Горластый чорт, покою нет!..

И опять муж и жена согнулись вперегиб, и опять раза по три, по четыре приладились и присноровились поднять кучу, причем уже нужно было робеть и за Пашутку: как бы не свалилась, жерди качаются — но в конце концов, с еще большим напряжением нервов, муж и жена одолели-таки увеличенную Пашуткою тяжесть. Кроме тяжести жердей, тяжести сена, прибавилась еще и тяжесть Пашутки. Что делать! у бедных людей была только четвертая часть лошади, и поэтому недостающие части лошадиной силы они должны были взять на себя.

5

Все время я, как уже сказано ранее, держался в моем поведении строго научного метода. Но после того, как куча сена на моих глазах оказалась с увеличившимся содержанием, я почувствовал, что едва ли можно еще дополнить чем-нибудь новым уже и без того слишком многосложное содержание статистической дроби. «Что еще может быть добавлено в ее объяснение?» — спрашивал я сам себя и положительно не перенес бы дальнейшей строгости в сохранении себя на научной точке зрения, если бы в самом деле к виденному можно было бы что-нибудь добавить еще. Мне было довольно простого умножения количества видимых глазами куч на силы двух человеческих существ, чтобы тотчас же прекратить продолжение моего исследования.

И я действительно не мог продолжать его. Я ушел домой… Что я могу знать, живя в деревне? Но цифры, которые я до сих пор игнорировал и которые я неожиданно увидал во образе человеческом, — цифры могут мне помочь разобраться в человеческих единицах и дробях. И с тех пор я предался статистике, а чтобы доказать читателю, что плоды моих усилий были не тщетны, я расскажу ему самый крошечный эпизодик, случившийся со мной по поводу еще одной самой маленькой человеко-дроби.

4.Достоевский «Речь о Пушкине».

Фёдор Миха́йлович Достое́вский (дореф. Ѳедоръ Михайловичъ Достоевскій; 30 октября [11 ноября1821Москва,Российская империя — 28 января [9 февраля1881Санкт-ПетербургРоссийская империя) — один из самых значительных и известных в мире русских писателей и мыслителей.[2]

Речь Достоевского о Пушкине — речь, произнесённая Ф. М. Достоевским 8 (20) июня 1880 года на заседании Общества любителей российской словесности и опубликованная 1 августа в «Дневнике писателя».

Пушкинская речь Достоевского была евангелием русского консерватизма. После ее оглушительного успеха Достоевский, ликуя, писал в дружеском письме Победоносцеву: «Наша взяла!»

Но от победоносцевской России не осталось следа. Многое ли уцелело от пушкинской речи?

Блистательное воспоминание. Гениальный ораторский фейерверк. Незабываемый «миг» подъема русской народной гордости. Но политические построения Достоевского оказались призрачными; русская жизнь их опровергла, опрокинула с очевидностью.

И менее всего виноват в этом Пушкин! Его-то политические предчувствия, его, пушкинские, высказывания о России выдержали жизненную проверку; оказались безупречно правдивыми.

«Истоки» пушкинской речи Достоевского — это, во-первых, Гоголь, его «Переписка с друзьями», а во-вторых, Аполлон Григорьев, его литературные превознесения Пушкина.

Первый по времени и лучший наш «пушкинист», Гоголь определил уже Пушкина как «исключительное явление русского духа» и как выразителя «всемирной отзывчивости» русской души. На этой нашей «всемирности» Гоголь и пытался, до Достоевского, примирить славянофилов и западников.

Пушкинская речь сказана была Достоевским «по Гоголю» гораздо больше, чем «по Пушкину». Оба они гораздо ближе Пушкина стояли к славянофилам, утверждавшим, будто западная цивилизация придает чрезмерно много значения внешним формам жизни и может привести к умалению «внутреннего человека», к его обезличению. О Соединенных Штатах Гоголь писал: «Человек в них выветрился до того, что выеденного яйца не стоит». «Боже! страшно и пусто становится в Твоем мире». На Западе, пророчил Гоголь, «завариваются такие сумятицы, что не поможет никакое человеческое средство»; «именно в тех благоустроенных государствах, которых наружным блеском мы так восхищаемся». «Закружится в голове у самых тех государственных людей, которыми вы так любовались в палатах и в камерах». «В России еще брезжит свет; есть еще пути и дороги к спасению». «Вы увидите, что Европа приедет к нам… за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках». Оттого все придут к нам, что русская народная правда — правда всемирная, правда христианская. Это за десятки лет до Достоевского твердил Гоголь; и это, почти слово в слово, повторил Достоевский в пушкинской речи.

Текст»Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа», – сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое. Да, в появлении его заключается для всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое. Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению тёмной дороги нашей новым направляющим светом. В этом-то смысле Пушкин есть пророчество и указание. Я делю деятельность нашего великого поэта на три периода. Говорю теперь не как литературный критик: касаясь творческой деятельности Пушкина, я хочу лишь разъяснить мою мысль о пророческом для нас значении его и что я в этом слове разумею. Замечу, однако же, мимоходом, что периоды деятельности Пушкина не имеют, кажется мне, твердых между собою границ. Начало «Онегина», например, принадлежит, по-моему, ещё к первому периоду деятельности поэта, а кончается «Онегин» во втором периоде, когда Пушкин нашёл уже свои идеалы в родной земле, восприял и возлюбил их всецело своею любящею и прозорливою душой. Принято тоже говорить, что в первом периоде своей деятельности Пушкин подражал европейским поэтам, Парни, Андре Шенье и другим, особенно Байрону. Да, без сомнения, поэты Европы имели великое влияние на развитие его гения, да и сохраняли влияние это во всю его жизнь. Тем не менее даже самые первые поэмы Пушкина были не одним лишь подражанием, так что и в них уже выразилась чрезвычайная самостоятельность его гения. В подражаниях никогда не появляется такой самостоятельности страдания и такой глубины самосознания, которые явил Пушкин, например, в «Цыганах» – поэме, которую я всецело отношу ещё к первому периоду его творческой деятельности. Не говорю уже о творческой силе и о стремительности, которой не явилось бы столько, если б он только лишь подражал. В типе Алеко, герое поэмы «Цыгане», сказывается уже сильная и глубокая, совершенно русская мысль, выраженная потом в такой гармонической полноте в «Онегине», где почти тот же Алеко является уже не в фантастическом свете, а в осязаемо реальном и понятном виде. В Алеко Пушкин уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем. Отыскал же он его, конечно, не у Байрона только. Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся. Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского – интеллигентного общества, то всё равно ударяются в социализм, которого ещё не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастие, чтоб успокоиться: дешевле он не примирится, – конечно, пока дело только в теории. Это всё тот же русский человек, только в разное время явившийся. Человек этот, повторяю, зародился как раз в начале второго столетия после великой петровской реформы, в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа, от народной силы. О, огромное большинство интеллигентных русских, и тогда, при Пушкине, как и теперь, в наше время, служили и служат мирно в чиновниках, в казне или на железных дорогах и в банках, или просто наживают разными средствами деньги, или даже и науками занимаются, читают лекции – и всё это регулярно, лениво и мирно, с получением жалованья, с игрой в преферанс, безо всякого поползновения бежать в цыганские таборы или куда-нибудь в места, более соответствующие нашему времени. Много-много что полиберальничают «с оттенком европейского социализма», но которому придан некоторый благодушный русский характер, – но ведь всё это вопрос только времени. Что в том, что один ещё и не начинал беспокоиться, а другой уже успел дойти до запертой двери и об неё крепко стукнулся лбом. Всех в свое время то же самое ожидает, если не выйдут на спасительную дорогу смиренного общения с народом. Да пусть и не всех ожидает это: довольно лишь «избранных», довольно лишь десятой доли забеспокоившихся, чтоб и остальному огромному большинству не видать чрез них покоя. Алеко, конечно, ещё не умеет правильно высказать тоски своей: у него всё это как-то еще отвлечённо, у него лишь тоска по природе, жалоба на светское общество, мировые стремления, плач о потерянной где-то и кем-то правде, которую он никак отыскать не может. Тут есть немножко Жан-Жака Руссо. В чём эта правда, где и в чём она могла бы явиться и когда именно она потеряна, конечно, он и сам не скажет, но страдает он искренно. Фантастический и нетерпеливый человек жаждет спасения пока лишь преимущественно от явлений внешних; да так и быть должно: «Правда, дескать, где-то вне его может быть, где-то в других землях, европейских, например, с их твердым историческим строем, с их установившеюся общественною и гражданскою жизнью». И никогда-то он не поймёт, что правда прежде всего внутри его самого, да и как понять ему это: он ведь в своей земле сам не свой, он уже целым веком отучен от труда, не имеет культуры, рос как институтка в закрытых стенах, обязанности исполнял странные и безотчётные по мере принадлежности к тому или другому из четырнадцати классов, на которые разделено образованное русское общество. Он пока всего только оторванная, носящаяся по воздуху былинка. И он это чувствует и этим страдает, и часто так мучительно! Ну и что же в том, что, принадлежа, может быть, к родовому дворянству и, даже весьма вероятно, обладая крепостными людьми, он позволил себе, по вольности своего дворянства, маленькую фантазийку прельститься людьми, живущими «без закона», и на время стал в цыганском таборе водить и показывать Мишку? Понятно, женщина, «дикая женщина», по выражению одного поэта, всего скорее могла подать ему надежду на исход тоски его, и он с легкомысленною, но страстною верой бросается к Земфире: «Вот, дескать, где исход мой, вот где, может быть, мое счастье здесь, на лоне природы, далеко от света, здесь, у людей, у которых нет цивилизации и законов!» И что же оказывается: при первом столкновении своем с условиями этой дикой природы он не выдерживает и обагряет свои руки кровью. Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его – без отмщения, без злобы, величаво и простодушно:

Оставь нас, гордый человек;

Мы дики, нет у нас законов,

Мы не терзаем, не казним.

Всё это, конечно, фантастично, но «гордый-то человек» реален и метко схвачен. В первый раз схвачен он у нас Пушкиным, и это надо запомнить. Именно, именно, чуть не по нём, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону, терзающему и казнящему, и призовёт его, только бы отомщена была личная обида его. Нет, эта гениальная поэма не подражание! Тут уже подсказывается русское решение вопроса, «проклятого вопроса», по народной вере и правде: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве», вот это решение по народной правде и народному разуму. «Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя и себе, подчини себя себе, овладей собой – и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его. Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам её недостоин, злобен и горд и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за неё надобно заплатить». Это решение вопроса в поэме Пушкина уже сильно подсказано. Еще яснее выражено оно в «Евгении Онегине», поэме уже не фантастической, но осязательно реальной, в которой воплощена настоящая русская жизнь с такою творческою силой и с такою законченностию, какой и не бывало до Пушкина, да и после его, пожалуй.

Онегин приезжает из Петербурга – непременно из Петербурга, это несомненно необходимо было в поэме, и Пушкин не мог упустить такой крупной реальной черты в биографии своего героя. Повторяю опять, это тот же Алеко, особенно потом, когда он восклицает в тоске:

Зачем, как тульский заседатель,

Я не лежу в параличе?

Но теперь, в начале поэмы, он пока ещё наполовину фат и светский человек, и слишком ещё мало жил, чтоб успеть вполне разочароваться в жизни. Но и его уже начинает посещать и беспокоить

Бес благородный скуки тайной.

В глуши, в сердце своей родины, он конечно не у себя, он не дома. Он не знает, что ему тут делать, и чувствует себя как бы у себя же в гостях. Впоследствии, когда он скитается в тоске по родной земле и по землям иностранным, он, как человек бесспорно умный и бесспорно искренний, ещё более чувствует себя и у чужих себе самому чужим. Правда, и он любит родную землю, но ей не доверяет. Конечно, слыхал и об родных идеалах, но им не верит. Верит лишь в полную невозможность какой бы то ни было работы на родной ниве, а на верующих в эту возможность, – и тогда, как и теперь, немногих, – смотрит с грустною насмешкой. Ленского он убил просто от хандры, почем знать, может быть, от хандры по мировому идеалу, — это слишком по-нашему, это вероятно. Не такова Татьяна: это тип твердый, стоящий твёрдо на своей почве. Она глубже Онегина и, конечно, умнее его. Она уже одним благородным инстинктом своим предчувствует, где и в чём правда, что и выразилось в финале поэмы. Может быть, Пушкин даже лучше бы сделал, если бы назвал свою поэму именем Татьяны, а не Онегина, ибо бесспорно она главная героиня поэмы. Это положительный тип, а не отрицательный, это тип положительной красоты, это апофеоза русской женщины, и ей предназначил поэт высказать мысль поэмы в знаменитой сцене последней встречи Татьяны с Онегиным. Можно даже сказать, что такой красоты положительный тип русской женщины почти уже и не повторялся в нашей художественной литератур – кроме разве образа Лизы в «Дворянском гнезде» Тургенева. Но манера глядеть свысока сделала то, что Онегин совсем даже не узнал Татьяну, когда встретил её в первый раз, в глуши, в скромном образе чистой, невинной девушки, так оробевшей пред ним с первого разу. Он не сумел отличить в бедной девочке законченности и совершенства и действительно, может быть, принял её за «нравственный эмбрион». Это она-то эмбрион, это после письма-то её к Онегину! Если есть кто нравственный эмбрион в поэме, так это, конечно, он сам, Онегин, и это бесспорно. Да и совсем не мог он узнать её: разве он знает душу человеческую? Это отвлеченный человек, это беспокойный мечтатель во всю его жизнь. Не узнал он её и потом, в Петербурге, в образе знатной дамы, когда, по его же словам, в письме к Татьяне, «постигал душой все её совершенства». Но это только слова: она прошла в его жизни мимо него не узнанная и не оцененная им; в том и трагедия их романа. О, если бы тогда, в деревне, при первой встрече с нею, прибыл туда же из Англии Чайльд-Гарольд или даже, как-нибудь, сам лорд Байрон и, заметив её робкую, скромную прелесть, указал бы ему на неё, – о, Онегин тотчас же был бы поражён н удивлён, ибo в этих мировых страдальцах так много подчас лакейства духовного! Но этого не случилось, и искатель мировой гармонии, прочтя ей проповедь и поступив всё-таки очень честно, отправился с мировою тоской своею и с пролитою в глупенькой злости кровью на руках своих скитаться по родине, не примечая её, и, кипя здоровьем и силою, восклицать с проклятиями:

Я молод, жизнь во мне крепка,

Чего мне ждать, тоска, тоска!



Страницы: Первая | 1 | 2 | 3 | ... | Вперед → | Последняя | Весь текст


Предыдущий:

Следующий: